Неточные совпадения
— Путь к истинной вере
лежит через
пустыню неверия, — слышал он. — Вера, как удобная привычка, несравнимо вреднее сомнения. Допустимо, что вера,
в наиболее ярких ее выражениях, чувство ненормальное, может быть, даже психическая болезнь: мы видим верующих истериками, фанатиками, как Савонарола или протопоп Аввакум,
в лучшем случае — это слабоумные, как, например, Франциск Ассизский.
Еще однообразнее всего этого
лежит глубокая ночь две трети суток над этими
пустынями. Солнце поднимается невысоко, выглянет из-за гор, протечет часа три, не отрываясь от их вершин, и спрячется, оставив после себя продолжительную огнистую зарю. Звезды
в этом прозрачном небе блещут так же ярко, лучисто, как под другими, не столь суровыми небесами.
Ему пришла
в голову прежняя мысль «писать скуку»: «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если, — думал он, — и эта широкая и голая, как степь, скука
лежит в самой жизни, как
лежат в природе безбрежные пески, нагота и скудость
пустынь, то и скука может и должна быть предметом мысли, анализа, пера или кисти, как одна из сторон жизни: что ж, пойду, и среди моего романа вставлю широкую и туманную страницу скуки: этот холод, отвращение и злоба, которые вторглись
в меня, будут красками и колоритом… картина будет верна…»
Гусь тоскует. Ах, до чего Гусь тоскует! Отчего ты, Гусь, тоскуешь? Оттого, что ты потерпел непоправимую драму. Ах, я, бедный Борис! Всего ты, Борис, достиг, чего можно, и даже больше этого. И вот ядовитая любовь сразила Бориса и он
лежит, как труп
в пустыне, и где? На ковре публичного дома! Я, коммерческий директор! Алла, вернись!
А Минский рисовал своеобразное счастье, которое испытывает человек, дошедший до крайних границ отчаяния. Прокаженный. Все с проклятием спешат от него прочь. Все пути к радости для него закрыты. Одинокий, он
лежит и рыдает
в пустыне в черном, беспросветном отчаянии. Постепенно слезы становятся все светлее, страдание очищается, проясняется, и
в самой безмерности своих страданий проклятый судьбою человек находит своеобразное, большое счастье...
Бывало, этой думой удручен,
Я прежде много плакал и слезами
Я жег бумагу. Детский глупый сон
Прошел давно, как туча над степями;
Но пылкий дух мой не был освежен,
В нем родилися бури, как
в пустыне,
Но скоро улеглись они, и ныне
Осталось сердцу, вместо слез, бурь тех,
Один лишь отзыв — звучный, горький смех…
Там, где весной белел поток игривый,
Лежат кремни — и блещут, но не живы!
Как труп
в пустыне я
лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
В той стороне, куда ехал теперь Степан,
лежали дальние якутские улусы, а затем — тунгусская
пустыня,
в которой нет ни церквей, ни приходов
в нашем смысле…
Кругом опять вошла
в колею жизнь
пустыни. Орлята и коршуны заливались своим свистом и ржанием, переливчатым и неприятным, по ветвям лиственниц ходил ленивый шорох, и утки, забыв или даже не зная о недавней тревоге, опять
лежали черными комьями на гладкой воде озера.